принялся что-то писать. На бабку никто не смотрел. Но у человека в кепке тонкие губы, невзирая на пишущую занятость хозяина, будто сами собой стали спрашивать:
– Гражданка Рыбакова Мария Николаевна?
– Ась?
– Рыбакова Мария Николаевна, тысяча девятьсот восемнадцатого года рождения?
– Это я.
– Документы, пожалуйста.
– Ась?
– Документы, – терпеливо повторил человек.
Бабка поднялась, побрела к комоду, достала два полиэтиленовых пакета. Один был полон компенсационных денег – бабка сунула его за пазуху, а другой – туго набит всей ее пожизненной бумажной отчетностью: пенсионными квиточками из сберкассы, гарантийными талонами на телевизор и радиоприемник, выписками о больничных обследованиях, свидетельствами, справками и копиями свидетельств и справок, аккуратно перевязанной пачкой сторублевок советского периода, фотографиями три на четыре, своими и мужниными, пропусками на рыбозавод разных лет, уведомлениями на посылки, и где-то в ворохе этих бумажек таились собственно документы. Человек в кепке, порывшись в пакете, достал только паспорт, стал листать его и спрашивать:
– Вы получали предписание покинуть остров в течение двадцати четырех часов?
– Чегой-то? – опешила бабка. – Ничего не получала…
– Вот народ, – заулыбался человек, обращаясь к одному из громил, который согласно закивал, – никто ничего не получал. – Он растянул это «ничего не получал» в передразнивающей манере, пародируя кого-то еще, с кем, как догадалась бабка, они уже имели дело. Он сунул бабкин паспорт в черную папку, а на край стола подвинул лист со множеством отпечатанных на нем слов, протянул бабке авторучку и только теперь первый раз посмотрел на нее не строго, как она ожидала, а пусто и безынтересно, даже спокойно. Но это спокойствие было неправдой, и бабка догадалась, что зло, которое делает этот человек, совсем не в радость ему, но не было оно ему и в тягость. Чувствовалось в нем что-то такое, что своей заинтересованностью многократно перевешивало, пересиливало все то, что с равнодушием делал теперь человек, и пересилило бы многое и многое другое, он на пути к своим целям переступил бы через более важное с тем же равнодушием, с каким любой человек походя переступает через грязь. Бабка оробела от своего мгновенного прозрения, и когда человек постучал пальцем по листку и сказал:
– Вот здесь распишитесь, – она послушно присела к столу, взяла авторучку и старательно вывела свою фамилию.
Тогда взгляд его преобразился, потеплел. Он с удовлетворенным видом поднялся и стал читать с листка, но делал это торопливо, для проформы, без чего, впрочем, можно было и обойтись, да был заведен какой-то автоматизм в человеке:
– В связи с нарушением паспортного режима и норм проживания в пограничной зоне, а следовательно, грубым нарушением пограничного режима, в связи с саботажем выполнения постановления прокуратуры, администрации и пограничной комендатуры о принудительном выселении в течение двадцати четырех часов, в связи с самовольным захватом и эксплуатацией чужого жилья вы подлежите принудительному выселению из пограничного района немедленно.
Бабка тупо смотрела на него, но спросила вполне разумно:
– Как же ты меня из мово собственного дома погонишь?
– Ваш дом разрушен во время землетрясения и цунами. – Опять лицо его стало терпеливым. – И погибло все ваше имущество: вы сами написали соответствующее заявление на получение компенсации, и вы получили ее в полной мере. Или вы хотите сказать, что вы совершили преступление – смошенничали?.. – Он чуть помолчал и добавил внушительным голосом: – Уважаемая, в отличие от вас, любое наше действие и слово имеет законное основание.
Бабка вдруг хрипло засмеялась, широко разевая темную беззубость с редко расставленными желтыми кольями.
– А хер ты видал?
– Видал, – нашелся человек, – каждый день вижу. – Он заулыбался, уложил в папку бумаги, сунул ее под мышку и направился к двери, а вместо него к бабке наклонилось широченное лицо в веснушках.
– Старая, тебе час на сборы, мы уже устали с вами колупаться.
Бабку еще пуще стиснула обида, она затряслась:
– Чего удумал!.. Ты хто такой?! Ты хто такой, говорю?!
Громила покачал головой, отошел от нее, бросил:
– Сань, опять самим придется.
Он взял с кроватной спинки висевшее покрывало, расстелил на полу, открыл комод и стал без разбора вываливать вещи на покрывало. Когда навалил достаточно, увязал покрывало в толстый узел, принялся сооружать второй узел из простыни. Бабка разъяренно кинулась на него, впилась коготками в спину, громила качнулся, бабка едва удержалась на ногах. Тогда двое других людей в серой форме взяли ее за руки, отвели в сторону, один так и держал за руки, а другой сдернул с вешалки бабкино пальтишко, и они стали по очереди вдевать ее непослушные руки в рукава, на голову нахлобучили старую темную кроличью шапку, которую бабка надевала разве только зимой в сильный ветер. Потом усадили ее на табурет, уже ослабевшую, безвольную, и всунули ее ноги в войлочные башмаки, один башмак застегнули, но у другого молния была сломана, он так и остался с вывернутым верхом. Ее под руки повели на улицу, и только на пороге, хватанув свежего сырого воздуха, она завыла:
– Ой-ой-ой!.. – И захотелось ей, чтобы слезы брызнули из глаз, но, пока ее тащили к большой грузовой машине, в которой уже сидели люди, она, не успев опомниться, только выла, напряженная, побагровевшая. Слезы не шли, и ей самой было в диковинку, что все ее горе вдруг и отвлеклось как раз на то обстоятельство, что слез нет, а без слез она сама себе не казалась такой уж горькой: не могла она услышать саму себя; не понимала, ни что происходит с ней, ни что ей хочется сделать, ни что надо делать в такую минуту. И почему-то свербела назойливая мысль, что уже она все это видела, все переживала, да так давно, что страшно было вспомнить, но все это было: и люди в кузове машины, на баулах, котомках и чемоданах, и люди в форме, с автоматами, и еще что-то, тенью ускользающее – запахи, выкрики, ругань?.. И всегда, любого человека при подобных повторах жизни обдает внезапной тоской, так и бабкину грудь настолько стиснуло, что вой в ней пресекся. Ее подтащили к грузовику, сунули к большому черному колесу, будто лицом хотели ткнуть в ребристую резину, но не ткнули, пока оставили, понимая, что она никуда не денется, не сбежит. Она же плечом легла-оперлась на колесо, все еще не веря действительности – настолько быстро вертелось перед ее глазами время, как никогда быстро – ни продыху, ни минуты, чтобы сообразить. Но она уже знала тем подспудным знанием, которое и животным доступно, что все отсеклось: тот мир, отстоящий теперь от нее всего на шаг, уже был не ее. Она как будто сквозь толстое мутное стекло увидела: по дороге со стороны соседних домов шли какие-то люди, человек пять или шесть, но двое, в серой форме, сняли автоматы с плеч и пошли им навстречу, преградили путь, стали о чем-то говорить, люди повернули, отошли подальше, но совсем не ушли, молча остались в удалении.
Наверху что-то стукнуло, старуха задрала голову, увидела нависающее над ней из кузова лицо, показалось оно знакомым, но старуха отчего-то не могла понять, кому оно принадлежит, пока не сказало оно ядовитым голосом:
– Что, Манька, пялишься, допрыгалась? – и тут же обрело черты – морщины, сухость и утопленные в старости серые глазки Ивана Ивановича Куцко.
Она не поняла его слов, посмотрела в сторону, увидела Сан Саныча в милицейской форме, непричастно жавшегося к задворкам, бочком к сарайчику, он смотрел себе под ноги и ковырялся сапогом в песке. Увидела еще двоих в серой форме, тащивших по узлу из дому, и тут же увидела Арнольда Арнольдовича. Стояла обок дома машина его: новая, большая, черная, блестящая. Да открылась в машине дверь, как в иной мир, в иное государство, обнажив бархатное черно-красное нутро, оттуда и явился Арнольд Арнольдович, широкий, со сдвинутым переносьем, взирающий мимо людей и сквозь людей, взирающий мимо всего, что было перед глазами, – взирающий в свои свершения. Бабка знала этот его взгляд хозяина, настоящего хозяина, не по названию. И трепетала под его тяжестью. Тут вдруг она ринулась к Арнольду Арнольдовичу, за несколько шагов рухнула на колени, хотя и не чувствовала ни порыва так сделать, ни необходимости, но, управляемая неясным побуждением, пошла к нему на коленях, опираясь о землю правой рукой, а левой машинально придерживая пакет за пазухой.
– Арнольд, Арнольдик… – тихо, но с истовой